— Ай, рома, молодец!

Лишь потом он случайно узнал, что табор восхищался не только его пляской и победой над удалым цыганом. Под шумок, под стук каблуков и оцепенение восхищенной публики ловкие на руку кочевники основательно почистили карманы, сумочки и чемоданы зрителей. И тогда же он усомнился в своей победе — уж не спектакль ли разыграли эти кочевые артисты?

Но это случилось потом… А в тот вечер все время ликующие цыгане устроили праздник — общее застолье у одного большого костра. На землю натрясли толстый слой сена, вынесли из палаток и расстелили сначала войлочные маты, затем ковры, посередине же, совсем по-домашнему, положили клеенки и буквально навалили горы снеди — от свежих помидоров до мохнатых плодов киви, от вареных куриц до салями. Но при этом очень мало вина, всего несколько бутылок «Рислинга» Когда все было готово, из палатки вышел еще не совсем старый, однако болезненного вида цыган с пегой бородой и серьгой в ухе. Ни настоящий цыганский наряд его, ни походка, ни голос не могли создать у Грязева образ старшего в таборе, барона, поскольку в нем чувствовалась глубокая интеллигентность и европейское образование. Не серьга бы, не богатая бордовая рубаха с золотым шитьем, можно было подумать, что это стареющий профессор, декан какого-нибудь гуманитарного факультета. Ему принесли раскладной стульчик, усадили в центр застолья и лишь после этого расселись сами. Старуха показала Грязеву место напротив барона. Тот что-то негромко спросил по-цыгански, и весь табор ответил весело и дружно. Сразу засмеялись, заговорили, изредка вновь восклицая:

— Ай, рома, молодец!

И тот молодой маслоглазый цыган кричал со всеми в общем восторге, будто самолюбие его никак не пострадало, — ни обиды, ни даже спортивной злости. Цыганка налила две чайные чашки вина, подала сначала Грязеву, затем барону.

— Ну, здравствуй, гость! — с мягкой торжественностью сказал «профессор». — Мои люди говорят, ты Григория переплясал. Впервые вижу человека, который бы заставил его поклониться. Если бы русский с цыганом работать взялись — тут бы я поверил, а в пляске редко кто цыгана одолеет. Выпьем-ка за твое здоровье, гость! Да покажи старику, что умеешь.

— Покажи, рома, покажи! — загудел табор. Саня Грязев отпил вина, поставил чашку и с тоской глянул на свои туфли. От прогулки по сырой весенней земле они размокли, подрастянулись и могли вот-вот развалиться. Возле носков подошва уже опасно дышала…

— А дайте-ка мне ваши цыганские сапоги! — сказал он. — Неловко мне лысому да еще босому плясать перед табором!

— Молодец, рома! — засмеялись и закричали цыганки, давно посматривающие на лысину. — Ай, молодец!

Ему принесли несколько пар — от офицерских хромовых до шитых на заказ, с подбором и подковками. Как не жаль было, но не подошли заказные из-за подъема. Грязев надел поношенные офицерские, смял голенища, взбил чечетку на земле — вроде не трет, не давит…

— Эх, чавела! — распаляясь, крикнул он и легкими, но выверенно-четкими движениями пошел в круг.

Не ударить бы в грязь лицом! Все-таки не каждый день в таборе плясать доводилось… А цыганский «оркестр» уже запристукивал, потянул мелодию танца, покатил медленную зыбучую волну — всколыхнулся вечерний простор. Земля была еще мягкая, влажная, прессовалась под каблуками, тут дробью не возьмешь, не очаруешь слух ритмом; тут вся красота в точности и пластике движения, в постепенном наращивании темпа — от падающего первого камешка до горной лавины, которая должна заполнить, захватить все пространство. Через минуту он привык к сапогам, еще через две — к земле, и пошло дело! А тут еще маслоглазый соперник отнял у молодой цыганочки настоящие кастаньеты и стал точно выстукивать ритм, подстегнул ноги, вдохновил ликующие мышцы.

И разошлась, развернулась душа! Замелькал перед глазами цветастый смеющийся народ, заискрились десятки огромных черных глаз. Плясать в таборе оказалось легче! Энергия танца воспринималась мгновенно и так же мгновенно отдавалась назад, усиленная втрое. Странным возбуждающим «допингом» вдруг показались ему яркие палатки, кровли повозок, пестрые одежды и особенно огромный, бурно пылающий костер, излучение которого доставало лица, плеч, рук и как бы насыщало дополнительной энергией каждое движение. Цыганская мелодия, с которой, можно сказать, рождался и умирал русский человек, была так же близка, горяча и понятна, как горящий огонь. Только в ритме, только в танце пробуждались и начинали жить вновь древние, глубинные корни, связывающие эти два народа. И потому цыгане любили петь русские романсы, а русские — плясать цыганочку. И учиться этому не было никакой нужды ни тем ни другим.

Эх, чавела!

И вдруг что-то нарушилось! Нет, ритм не сбился, а темп все еще рос, однако некая чужеродная нота вписалась в гармонию и начала стремительно разрушать ее, как ползучая трещина разрушает хрустальную вазу. Этого еще никто не заметил, ибо возникший диссонанс был пока скрытым и ощущался лишь мышцами, но он набирал силу вместе с убыстряющимся темпом. Саня Грязев неожиданно перехватил маслоглазый взгляд цыгана с кастаньетами и вмиг все понял: улыбаясь, недавний соперник выстукивал ритм и умышленно «отрывал» последний такт. Эх, чавела! Приучил, притянул к себе слух и теперь медленно готовил провал… Грязев выбрал позицию, молниеносно крутанул «колесо» и носком сапога достал кастаньеты, выбил из рук и успел поймать их в воздухе.

— Молодец, рома! — закричали цыганки, и в тот же миг в кругу оказалась девочка лет тринадцати, тоненькая, почти еще безгрудая, но уже грациозная и гибкая. Ах, выросло бы у нее что-нибудь поскорее! Вот уж бы подразнила, вот бы уж было на чем звенеть монистам! Однако до чего же глубокие и вишневые были глаза!..

Только почему же так поздно вышла? Темп достиг своего апогея, далее мог быть только взрыв мышц или полет в полной невесомости…

Табор ликовал, по-театральному аплодировал, женщины махали платками. Саня Грязев встал на колено перед девочкой, поцеловал край одной из бесчисленных ее юбок и вручил кастаньеты.

— Молодец, рома, — сдержанно сказал барон. — Вижу, были у тебя в роду цыгане. Хотя ты и не похож совсем…

— Не было, — признался Саня Грязев. — Я родился в Костромской области

— У цыган нет областей, вся земля наша, везде побывали, — тихо засмеялся он. — Ну, если не сто лет назад, так пятьсот. Кровь свою память имеет, человек — свою. Да в том ли дело?.. Пойдем ко мне в шатер!

В большой шестиместной палатке, утепленной войлочными паласами и коврами, горела лампочка от автомобильного аккумулятора, топилась маленькая чугунная печь, установленная на железный лист. Барон усадил Грязева на раскладной стульчик к низкому черному столику, сам сел спиной к печке.

— Простыл я недавно, — вдруг пожаловался он. — Вчера на флюорографию ездил — пневмония. Придется с неделю полежать…

Старуха принесла бутылку вина, опустила его греть в горячую воду, поставила закуски на стол. На улице уже начиналось веселое пиршество, и гул громких голосов сквозь войлок напоминал крик далекой журавлиной стаи.

— Что же вы так рано тронулись в дорогу? — спросил Грязев, желая начать разговор о цыганской жизни. — Холодно кочевать в кибитках-то…

— А мы в кибитках не кочуем, — признался барон. — Постоим неделю, соберем денег, откупим пару вагонов: один плацкартный, другой — грузовой. И до Красноярска. Там еще постоим…

Саня Грязев рассмеялся своим мыслям.

— Мне показалось, вы как в прошлые времена…

— Да времена-то теперь не прошлые…

— Зачем же тогда кибитки, лошади? Барон хитро улыбнулся, но глаза оставались умными, проницательными и доверчивыми.

— Любопытный ты, рома!.. Пойдем с нами, вот и узнаешь зачем.

— С вами? — изумился Саня. — Я слышал, вы чужих не берете!

— Это когда-то не брали… Четыре года назад с нами хиппи кочевали. Два месяца вытерпели. Но они — люди пустые, ни работать, ни танцевать. А ты хорошо пляшешь! И слух у тебя тонкий, и глаз острый. Почти цыган. При твоей ловкости научить бы тебя коней воровать…