— Где же их воровать, если и коней-то нет…
— Было бы кому, а кони найдутся.
— Зачем же они, коль вы на поездах кочуете?
— Да чтобы душа цыганская не пропала! — неожиданно загоревал барон. — Чтобы кровь заиграла, когда коня берешь. Это ведь что плясать, что воровать коня — одинаково душа горит. А мои люди нынче, кроме как карманы почистить, ничего больше не умеют. Цыгане-то не карманники, не мелкие воришки… Давай-ка, рома, выпьем вина! Говорят, нельзя, когда антибиотики колют, да где наша не пропадала! Хорошо ты пляшешь!
Он сам налил ркацители в чайные чашки, попробовал, теплое ли, и чокнулся с Грязевым. Мутные, болезненные глаза его просветлели. Барон выпил до дна, погасил назревающий кашель.
— Григорий тоже хорошо пляшет. Но воровать коней не умеет. Взять не может, шарахаются кони… Мы теперь покупаем коней. Коней покупаем — тряпки продаем. Тряпки продаем — коней покупаем. Цыганская ли это жизнь?
Грязеву показалось, слеза мелькнула в темных цыганских глазах, да «профессорское» воспитание сдержало ее, высушило внутренним огнем.
— Далеко ли кочуете? — спросил Саня, чтобы поддержать разговор.
— Гостя обмануть — Бога обмануть, — он поднял сухие, воспаленные глаза. — Скажу тебе, в последний раз кочуем. Мой дед привел этот табор из Сербии. Говорил, и тогда уж были плохие времена для цыган, от немцев ушли в Россию. Отец откочевал на Дальний Восток, думал, там будет воля… А нет теперь воли в России, ни для русских, ни для цыган. Я повел людей назад, да только теперь в Сербию не уйти, опять война там… В Краснодарский край пойдем, привыкли мы жить у моря. Пойдем с нами? Если плясать умеешь, значит, вольный ты человек, и вижу, холостой, одинокий. Невесту тебе дадим, женим на цыганке. Та, что плясала с тобой — нравится? Небось думаешь, молодая совсем… По нашим обычаям — невеста, четырнадцатый год пошел. Не смотри, что как тростинка, радуйся. Не заметишь, как растолстеет…
Сначала Сане Грязеву показалось, что голос барона слаб от болезни, но вдруг услышал в нем глубокую, почти не скрываемую иную боль, скорее даже привычную горечь, уже не замечаемую стариком. Барон медленно стянул сапоги и надел теплые белые бурки.
— Неужто стало так худо цыганам? — спросил Грязев, не выдавая растроганных чувств.
— Хорошо, что спросил, — отозвался тот, будто ждал этого вопроса. — Людям стало хорошо — цыганам плохо. Торговать начали. Когда водки не было — водкой, сахара — сахаром. Ничем не брезговали, «цыган-торг» открыли. Машины купили, дома… Говорили: еще год-два такой воли — и своим лошадям золотые зубы вставим. Да как цыганам-то мозги вставить? Пить научились, а веселье утратили. Зачем цыгану пить, если он без вина всегда весел и пьян? Мы же народ веселили и сами не скучали, хватало радости. А нет радости — пропал цыган.
— Но в вашем таборе весело! — попытался развеять невеселые мысли Саня Грязев. — И народ жизнерадостный, живой!
— Это потому, что вместе собрались, истосковались по цыганский жизни. Да надолго ли? Придем в Краснодар, к морю — разбредутся, снова купят дома, машины, и я их не удержу. Земли у нас своей нет, и зачем цыгану автономия? «Цыганская республика» — звучит-то как смешно… А вот погоди, еще и такой вопрос встанет! Будут землю требовать. Только это уже не цыгане.
В таборе пир шел вовсю, уже заиграл «оркестр» — начинался свой, внутренний концерт. Грязев услышал стук кастаньет, и сразу же вспомнилась девочка, что танцевала с ним на «просмотре»… Табор веселился, а барон тускнел все больше, и в этот час, кроме Грязева, утешить его было некому.
— Прости, отец. Не мне, конечно, советы давать…
— Нет, гость, говори! Посоветуй, — слегка оживился барон. — Ты умно пляшешь, красиво… Говори!
— Не лучше ли назад, в Индию откочевать? Может, такое время настало, когда возле матери только и можно спастись. Да и отсюда ближе, чем до Краснодара, тем более до Сербии.
— Понимаю, о чем ты сказал, — после паузы вздохнул барон. — Долго меня эта мысль грела… Да ведь наши предки не зря вывели оттуда цыган. Мы от Индии давно оторвались. И к славянам приросли, так что не оторваться… Что тут еще говорить? Гостя обмануть — Бога обмануть… Помнишь, когда в драке под дых дадут? Отлежишься, отдышишься, встанешь и снова… Ты ведь дрался, вижу. Кто хорошо пляшет, тот и дерется хорошо. Так вот, дали России под дых, и потому свело русский дух. Но Россия-то отдышится, встанет — цыганам больше не подняться. — Голос его как-то незаметно выровнялся, приобрел силу. — Путь нам один, брат, — ассимилироваться, раствориться в русском народе. Может, повеселеет Россия, станет немного похитрее, побойчей, может, снова запоет, запляшет… Хоть так не пропадет цыганская кровь!
Он налил вина, вручил чашку Грязеву. На улице пели слаженно, красиво, раздольно, однако с цыганской печальной яростью. Барон заметил его внимание, улыбнулся, отхлебнул горячего вина.
— Если народ утратил свой образ жизни, это, брат, уже не народ, а фольклорный ансамбль. Потому и поют так!.. Пойди к ним, потанцуй с цыганами и оставайся у нас. Присмотрись к невесте. Понравится, так женим, и ступай своей дорогой. Лучшей жены, чем цыганка, тебе все равно не найти. Красивые дети у вас будут! Волосы не такие белые, как у тебя, да зато лысых не будет. Иди, веселись! Не гляди, что я хмурый. Мне приходится всю таборную тоску на себя брать, чтобы веселились цыгане. Так заведено было. Священники грехи берут на себя и замаливают, а я — тоску…
В эту ночь он не мог уснуть, хотя положили его в утепленную кибитку в меховой спальный мешок: гудели этой ночью перетруженные ноги, звенели мотивы цыганских песен в голове, но не те, что он слушал до трех часов утра возле костра, а как бы иные, избавленные от «фольклорности» — некая тихая, безмерная печаль. Решение остаться у цыган в таборе пришло внезапно и сразу стало твердым, определенным, так что мгновенно развеялись малейшие намеки на сон. Грязев выбрался из кибитки, подавляя возбуждение, постоял с поднятыми к небу руками, посмотрел на гаснущие звезды. Хотелось немедленно сообщить об этом барону, однако было еще рано, пятый час… Он тихо побрел к коням, стоящим неподалеку от табора: там всю ночь дежурил сторож — единственная бодрствующая душа, и охранял он не только лошадей, но и всех спящих соплеменников.
Лошади стояли настороженные, пофыркивали, прядали ушами, вслушиваясь в предрассветную тьму.
— Будто волчью стаю почуяли, — шепотом сказал сторож, пожилой невысокий цыган. — Возле города волков нет, значит, люди идут, много людей. А какие люди ночью к цыганскому табору ходят? Только милиция…
Логика сторожа была железной.
— Это меня ищут! — уверенно сказал Саня Грязев. Оказалось, в эту ночь не спал и барон, топил печку, смотрел в огонь и, кутаясь в полушубок, тихо покашливал.
— Что, рома, не спится тебе? — спросил он ласково.
— Решил я пойти с вами, отец, — несколько торопливо признался Грязев.
— Я ведь тебя не тороплю, — заметил барон. — И из табора не гоню…
— Ты-то не гонишь, но к табору какие-то люди идут. Скорее всего, облава, за мной…
Барон даже не шевельнулся, бровей не поднял. Спросил, глядя в огонь:
— Признайся мне, что за слава летит за тобой? За что тебя ловят?
— Откровенно сказать, ни за что. Возможно, документы хотят проверить, узнать, кто такой, почему пляшу на вокзалах, — Грязев усмехнулся. — А я не хочу, чтобы спрашивали меня, проверяли! Без всякой причины, не хочу, и все! Я вольный человек!.. Так что я привел за собой милицию, я и уведу!
— Мы тебя спрячем, — барон встал и положил руки на плечи Грязева. — Никакая милиция не найдет.
— Извини, отец, не хочу я прятаться! Лучше поиграю с ними, подразню. Мне это в удовольствие! А табор я в Красноярске найду.
Барон скинул с плеч полушубок и вдруг рывком сорвал с себя рубаху:
— На тебе, носи! Ты цыган! Не по крови, так по духу, иди с Богом! Жду тебя в Красноярске! Иди, рома!
И вдруг распрямился, выгнул грудь, ударил себя по голенищам сапог: